М. Шлик
ПОВОРОТ В ФИЛОСОФИИ.
Время от времени учреждают призы за лучший очерк по вопросу: что достигнуто философией за некоторый период? Этот период обычно начинают именем какого-нибудь великого мыслителя, а завершение его видят в “настоящем”. При этом предполагается, что прогресс философии ко времени данного мыслителя несомненен, что же касается дальнейших достижений, то они неясны.
Подобные вопросы выражают явное недоверие к философ того “периода, который только что закончился. Создается впечатление, что мы имеем дело со скрытой формулировкой вопроса: а есть ли вообще хоть какое-то продвижение в философии за этот период? Ибо если бы мы были уверены, что достижения имеются, мы также знали бы, в чем они состоят.
Если мы относимся к прошлому менее скептически и видим в его философии непрерывный ряд развития, то оправдано такому отношению может служить лишь повышенное чувство почтительности, с которым мы рассматриваем все, что занимает достойное место в истории. Кроме того, по крайней мере древние философы продемонстрировали свою способность оказывать историческое влияние. Поэтому в суждениях о них имеется в виду скорее их историческая, нежели действительная значимость, особенно если мы—как это часто бывает—не отваживаемся различать то и другое.
Очень редко наиболее способные из мыслителей считали, что результаты предшествующего философствования, включая и классические образцы, являются несомненными. Это доказывается тем, что почти каждая новая система начинает все сначала—-каждый мыслитель ищет свое собственное основание и не желает стоять на плечах предшественников. Декарт (не без причины) чувствовал, что начинает все совершенно по-новому; Спиноза верил, что его математическая форма (конечно,- второстепенная) является открытием подлинного философской метода; Кант был убежден, что предложенный им путь в конце концов превратит философию в науку. Примеры можно множить, ибо практически все великие мыслители стремились привести радикальную реформу философии и считали это существенно важной задачей.
Эту особенность философии так часто описывали, о ней так часто сожалели, что бесполезно было бы вновь все это обсуждать. Молчаливый скептицизм и воздержание от суждений кажутся единственно правильным отношением к проблеме. Опыт двух тысяч лет, видимо, научил, что попытки положить конец хаосу систем и изменить судьбу философии нельзя более принимать всерьез. Указание на то, что успех в решении самых упрямых проблем был все же достигнут, знающего человека не убедит; ибо есть опасность, что философия просто никогда и не доходила до постановки подлинных “проблем”.
Я говорю об этой широко известной анархии философских позиций, чтобы не оставалось никаких сомнений в том, что я в полной мере осознаю масштаб и значение того взгляда, который хотел бы сейчас высказать. Я убежден, что мы сейчас переживаем решающий поворот в философии, и наше мнение о том, что бесплодному конфликту систем пришел конец, можно оправдать вполне объективными соображениями. Уже сейчас мы обладаем методами, которые делают такие конфликты в принципе ненужными, и следует лишь решительным образом их применить. <...>
Новое зародилось в логике. Лейбниц смутно видел начало, Бертран Рассел и Готлоб Фреге проделали важную работу в последние десятилетия, но первым, кто приблизился к решающему повороту, был Людвиг Витгенштейн (в его “Логико-философском трактате”, 1922).
Хорошо известно, что в последние десятилетия математики разработали новые логические методы, вначале главным образом для решения своих собственных проблем, которые не могли быть решены с помощью традиционных методов. Развитая таким образом логика обнаружила свои преимущества и в других областях и вскоре, несомненно, вытеснит старые формы. Является ли эта логика мощным средством, которое в принципе позволит нам встать над всеми философскими конфликтами? Дает ли она нам общие правила, с помощью которых все традиционные проблемы философии могут быть решены, по крайней мере принципиально?
Если все дело только в этом, то я вряд ли вправе говорить. о совершрнно новой ситуации. Ибо здесь был бы только постепенный, как бы технический прогресс (как, например, в том случае, когда изобретение двигателя внутреннего сгорания в конце концов решило проблему полетов). Как бы высоко мы ни щенили новые методы, понятно, что ничего фундаментального нельзя достигнуть единственно с помощью развития метода. Поворот, следовательно, необходимо объяснять не логикой самой по себе, но чем-то совершенно другим. Конечно, он был вызван логикой и сделался возможным именно благодаря ей. Однако суть дела в чем-то гораздо более глубоком, а именно в вопросе о природе самой логики.
Довольно давно уже был высказан взгляд, что логическое в некотором смысле есть чисто формальное, это мнение часто повторялось, однако не было ясности относительно природы чистых форм. Ключ к пониманию их происхождения следует искать в том факте, что всякое познание есть выражение, или репрезентация. А именно познание выражает факт, который в познании сознается. Это может случиться, весьма по-разному, в. рамках разных языков, с помощью любой произвольной системы знаков. Все эти воаможные способы репрезентации — если они действительно выражают одно иметь что-то общее; и это общее в форма.
Так что все знание является знанием лишь в силу его формы. Именно через форму оно репрезентирует познанный факт. Но саму форму нельзя в свою очередь репрезентировать. Она одна имеет отношение к познанию. Все остальное в выражения несущественно и случайно и не отличается, скажем, от чернил, с помощью которых мы записываем утверждения.
Это простое замечание имеет чрезвычайно важные последствия. Помимо всего прочего, оно позволяет нам избавиться oт традиционных проблем “теории познания”. Исследования, касающиеся человеческой “способности к познанию”, если и поскольку они не становятся частью психологии, заменяются тогда соображениями, касающимися природы выражения, или репрезентации, т. е. всякого возможного “языка” в самом общем смысле этого слова. Вопросы об “истинности и границах познания” исчезают. Познаваемо все, что может быть выражено, и это является тем предметом, относительно которого можно задавать осмысленные вопросы. Не существует, следовательно, вопросов, на которые в принципе нельзя дать ответа, не существует проблем, которые не имеют решения. То, что принималось раньше за такие вопросы, суть не подлинные вопросы, а бессмысленные цепочки слов. Разумеется, внешне они выглядят как вопросы, поскольку удовлетворяют обычным правилам грамматики, но на самом деле состоят из пустых звуков, ибо нарушают более глубокие внутренние правила логического синтаксиса, обнаруженные с помощью новых способов анализа.
Если мы встречаемся с подлинной проблемой, то в теории всегда можно открыть путь, приводящий к ее решению. Ибо очевидно, что указание пути решения совпадает с указанием смысла этой проблемы. Практическое следование по этому пути может, конечно, затрудняться обстоятельствами фактического порядка — например, недостатком человеческих способностей. Акт верификации, к которому в конце концов приводит путь решения, всегда одинаков: это некий определенный факт, который подтвержден наблюдением и непосредственным опытом. Таким способом определяется истинность (или ложность) каждого утверждения — в обыденной жизни или в науке. И не существует других способов проверки и подтверждения истин, кроме наблюдения и эмпирической науки. Всякая наука (если и поскольку мы понимаем под этим словом содержание, а не человеческие приспособления для его открытия) есть система познавательных предложений, т. е. истинных утверждений опыта. И все науки в целом, включая и утверждения обыденной жизни, есть система познаваний. Не существует (в добавлении к этому) какой-то области “философских” истин. Философия не является системой утверждений; это не наука.
Но тогда что же это? Конечно, это не наука, но тем не менее она есть нечто столь значительное и важное, что ее, как и раньше, можно удостоить звания Царицы Наук. Ийо нигде не записано, что Царица Наук сама должна быть наукой. Поворот, происходящий сегодня, характеризуется тем, что мы видим в философии не систему познаваний, но систему действий; философия—такая деятельность, которая позволяет обнаруживать или определять значение предложений. С помощью философии предложения объясняются, с помощью науки они верифицируются. Наука занимается истинностью предложений, а философия—тем, что они на самом деле означают. Содержание, душа и дух науки состоят, естественно, в том, что именно в действительности означают ее предложения; философская деятельность по наделению смыслом есть, таким образом, альфа и омега всего научного знания. Это понимали и раньше, когда говорили, что философия одновременно и лежит в основании, и является высшей точкой в здании науки. Правда, ошибочно полагали, что фундамент состоит из “философских” предложений—предложений теории познания, а венцом являются философские предложения, называемые метафизикой.
Легко видеть, что в задачу философии не входит формулирование предложений—наделение предложений смыслом н& может быть осуществлено с помощью самих предложений. Ибо если, скажем, я говорю о смысле моих слов, применяя разъясняющие предложения и определения, т. е. с помощью других слов, следовало бы спросить в свою очередь о смысле этих разъясняющих слов и т. д. Это не может продолжаться до бесконечности и всегда приходит в конечном счете к указаниям на то, что имеется в виду и, таким образом, к реальным актам; однако сами эти действия не могут быть далее разъяснены, да они и не нуждаются в разъяснении. Окончательное наделение смыслом, таким образом, всегда происходит с помощью деяний. Именно деяния, или действия, составляют философскую деятельность.
Одной из самых серьезных ошибок прошлого была вера в то, что действительное значение и подлинное содержание точно так же формулируются в виде предложений и, следовательно, могут быть репрезентированы в познавательных предложениях. Это было ошибкой “метафизики”. Усилия метафизиков всегда были направлены на абсурдную цель—выразить чистое качество (“сущность” вещей) с помощью познавательных предложений, т. е. высказать невысказываемое. Качества не могут быть “высказаны”. Они могут быть лишь показаны в опыте. Однако к этому показыванию познавание не имеет никакого отношения.
Таким образом, метафизика гибнет не потому, что человеческий разум не в состоянии разрешить ее задач (как, к примеру, думал Кант), но потому, что таких задач не существует. С обнаружением ошибочных формулировок этой проблемы объясняется также и история метафизических споров.
Если наша концепция в главном верна, мы должны быть способны обосновать ее и исторически. Следует объяснить изменение в смысле слова “философия”.
Вот в чем здесь дело. Если в древности (и даже до последнего времени) философия считалась тождественной всякому чисто теоретическому научному исследованию, то это указывает на тот факт, что наука была в состоянии сама выполнять задачу прояснения собственных фундаментальных понятий. Эмансипация специальных наук от философии доказывает, что смысл некоторых фундаментальных понятий стал достаточно ясен, чтобы обеспечить в дальнейшем успешную работу с ними. Если сегодня этика и эстетика, а зачастую также психология считаются ответвлениями философии, это означает, что они не обладают пока достаточно ясными базисными понятиями, что их усилия до сих пор направлены главным образом на смысл собственных утверждений. Наконец, если внутри уже установившейся науки в какой-то момент возникает вдруг необходимость заново поразмыслить над истинным смыслом фундаментальных понятий и в результате достигается более глубокое понимание их смысла, это сразу же считается выдающимся философским достижением. Все согласны, например, что работа Эйнштейна, направленная на анализ смысла утверждений о времени и пространстве, была философским достижением. Здесь мы должны добавить, что решающие и эпохальные шаги в науке всегда имеют такой характер; они предполагают прояснение смысла фундаментальных утверждений, и только те достигают в них успеха, кто способен к философской деятельности. Великий исследователь—всегда философ.
Часто также название “философия” применяется к действиям, которые натравлены не на чистое познание, а на поведение в жизни. Это вполне понятно. Ибо мудрый человек возвышается над неразумной толпой только тем, что может указать более ясно смысл утверждений и вопросов, относящихся к жизненным отношениям, фактам и желаниях.
Поворот в философии означает также решительный отказ от ошибочных путей, которые были намечены во второй половине XIX века и привели к совершенно неправильным оценкам того, что такое философия. Я имею в виду представление об индуктивном характере философии и соответственно убеждение, что философия состоит исключительно из предложений, обладающих гипотетической истинностью. Идея о том, что предложения философии лишь вероятны, не была ранее популярной. Мыслители прошлого отвергли бы такую идею как несовместимую с достоинствами философии, и в этом проявлялось здоровое инстинктивное ощущение, что философия должна заниматься поиском последних оснований познания. Обратной стороной медали была догма о том, что философия ищет безусловно истинные априорные аксиомы; это мы должны рассматривать как крайне неудачное выражение указанного инстинкта, особенно в свете того, что философия вообще не состоит из предложений. Однако мы тоже верим в достоинство философии и считаем несовместимыми с ним недостоверность и вероятность; и мы рады, что решающий поворот делает невозможными такие концепции. Ибо понятия вероятности или недостоверности просто неприложимы к действиям по осмыслению, которые образуют философию. Она должна устанавливать смысл предложений как нечто явно окончательное. Либо у нас есть этот смысл, и тогда мы знаем, что означает это предложение, либо мы не обладаем таким знанием и в этом случае имеем дело с пустыми словами, а вовсе не с предложениями. Нет ничего, что было бы посередине, и не может быть и речи о “вероятности” того, что некоторый данный смысл является верным. Таким образом, совершив поворот, философия доказывает достоверный характер своих предложений еще яснее, чем раньше.
И только за счет такого поворота может быть прекращен спор систем. Я повторяю: в результате нового взгляда на вещи мы можем сегодня считать этот спор практически законченным. Надеюсь, что это будет со всей ясностью отражено на страницах данного журнала в начальный период его существования.
Разумеется, останутся еще многочисленные попятные движения. Конечно, многие философы столетиями еще будут бродить по проторенным путям и обсуждать старые псевдопроблемы. Но в конце концов их перестанут слушать: они станут напоминать актеров, которые продолжают играть даже после того, как аудитория опустела. И тогда не будет необходимости обсуждать какие-то особые “философские проблемы”, ибо можно будет по-философски говорить о каких угодно проблемах, т. е. обсуждать их ясно и осмысленно.
М. Ш лик
О ФУНДАМЕНТЕ ПОЗНАНИЯ
Все значительные попытки создать теорию познания строились как решение проблемы достоверного знания. А эта проблема в свою очередь вырастала из стремления к абсолютной достоверности.
Существует взгляд, согласно которому утверждения обыденной жизни и науки могут быть в лучшем случае лишь вероятными и даже самые общие результаты науки, подкрепляемые всем человеским опытом, суть не более чем гипотезы. Это воззрение постоянно стимулировало философскую мысль—начиная с Декарта и даже, хотя это и не столь очевидно, со времен античности — к поискам неколебимого, несомненного основания, некоего твердого базиса, на котором могло бы покоиться наше недостоверное познание. Недостоверность обыкновенно объясняли невозможностью, скорее всего принципиальной, построить более надежную структуру силой человеческого мышления. Однако все же продолжались поиски фундамента, который существовал бы прежде всяких построений и не был бы шатким.
Усилия в этом направлении предпринимались даже “релятивистами” и “скептиками”, которые не признавали возможности такого поиска. Пути поиска были различными, как и связанные с ними мнения. Проблема “протокольных предложений”, их структуры и функций есть новейшая форма, в .которую философия, или скорее решительный эмпирицизм наших дней, облекает поиски последнего основания познания.
Первоначально под “протокольными предложениями” понимались—как это видно из самого наименования—те предложения, которые выражают факты абсолютно просто, без какого-либо их переделывания, изменения или добавления к ним чего-либо еще, — факты, поиском которых занимается всякая наука и которые предшествуют всякому познанию и всякому суждению о мире. Бессмысленно говорить о недостоверных фактах. Только утверждения, только наше знание могут быть недостоверными. Поэтому если на.м удастся выразить факты в “протокольных предложениях”, без какого-либо искажения, то они станут, наверное, абсолютно несомненными отправными точками знания. Конечно, мы оставляем их, когда переходим к утверждениям, актуально употребляемым в жизни или науке (такого рода переход является, видимо, переходом от “сингулярных” к “универсальным” предложениям), но они тем не менее образуют твердый базис, которому все наши познания обязаны присущей им степенью правильности.
И не имеет значения, были или не были сформулированы на самом деле эти так называемые протокольные предложения, т. е. были ли они высказаны, записаны или даже явно “помыслены”; надо только знать, какие предложения образуют базис актуальных обозначений, и быть способными в любой момент их реконструировать. Когда, например, исследователь записывает, что “при таких-то и таких-то условиях стрелка показывает 10,5”, он знает, что это означает “две черные линии пересеклись” и что слова “при таких-то и таких-то условиях” (представим себе, что условия здесь оговорены) точно так же складываются в определенные протокольные предложения, которые, если бы он пожелал, могли бы быть сформулированы точно, хотя, наверное, это было бы трудно.
Вряд ли кто-то станет оспаривать, что знание в жизни и в науке в каком-то смысле начинается с констатации фактов и что “протокольные предложения”, в которых они фиксируются, находятся в том же самом смысле в начале науки. Что это за смысл? В каком смысле должно быть понято “начало”—во временном или в логическом?
Уже здесь мы обнаруживаем много путаницы и неясностей. Я сказал ранее, что неважно, делаются ли (или высказываются) такие утверждения актуально или нет, и это, очевидно, означает, что они не обязательно должны стоять в начале по времени, но могут быть, если возникнет такая необходимость найдены и позже. Необходимость в их формулировке может появиться в том случае, если мы пожелаем прояснить для себя смысл предложения, которое мы действительно записали. Следует ли тогда понимать отнесение к протокольным предложениям в логическом смысле? В этом случае они будут отличаться какими-то определенными логическими свойствами, своей структурой, своим местом в системе науки, и тогда мы должны будем решить задачу выявления этих свойств. Фактически именно так Карнап, например, первоначально ставил вопрос о протокольных предложениях, хотя и объявил потом, что данный вопрос решается с помощью произвольного выбора .
С другой стороны, часто предполагают, что под “протокольными предложениями” должны пониматься только те предложения, которые также и по времени предшествуют другим предложениям науки. Правильная ли это точка зрения? Мы должны помнить, что имеем дело с последним базисом знания о реальности. Недостаточно было бы трактовать утверждения как, скажем, “идеальные конструкции” (в платоновском смысле). Нам следует обратиться, скорее, к реальным происшествиям, событиям, которые случаются: во времени,—они-то и есть то, о чем высказываются суждения. Поэтому мы должны заняться происходящими в психике актами “мышления” или же физическими актами “говорения” или “письма”. Поскольку психические акты суждения пригодны для установления интерсубъективно верного знания только в том случае, когда они переведены в вербальные или письменно зафиксированные выражения (т. е в физически существующую систему символов), то “протокольные предложения” следует рассматривать как некоторые произнесенные, записанные или напечатанные предложения. Например, какие-то символические комплексы из звуков или типографской краски, будучи переведены с обычных сокращений на полноценную речь, означают нечто вроде “М-р N. N. в такое-то и такое-то время наблюдал то-то и то-то в таком-то и таком-то месте” (этого взгляда придерживался, в частности О. Нейрат). В самом деле, если проследить путь, которым мы действительно идем, когда добываем знание, то обязательно обнаруживаешь этот источник: напечатанные в книгах предложения, слова, произносимые учителем, наши собственные наблюдения (в последнем случае мы сами являемся N. N.).
С этой точки зрения протокольные предложения—реальные происшествия в мире, и они по времени предшествуют другим реальным процессам, вроде “построения науки” или производства личного знания.
Не знаю, насколько различие, проведенное здесь между логическим и временным первенством протокольных предложений, соответствует различиям во взглядах, которых придерживаются современные авторы, — это неважно. Нашей целью является установление не того, кто именно высказал правильный взгляд, но того, в чем этот правильный взгляд заключается. А для этого наше различение двух точек зрения будет весьма полезным.
По существу эти два взгляда совместимы друг с другом, поскольку утверждения, регистрирующие простые данные наблюдения и стоящие по времени в начале, могут быть одновременно теми же, которые в силу своей структуры образуют логический отправной пункт науки.
II
Нас прежде всего будет интересовать следующий вопрос: что дает формулировка проблемы последнего базиса познания в терминах протокольных предложений? Ответ на этот вопрос сам по себе явится путем к решению проблемы.
Думаю, что значительным усовершенствованием метода является попытка искать базис познания, выявляя не первичные факты, а первичные предложения. Но я думаю также, что из этого достижения не было извлечено максимума пользы, возможно, в результате непонимания того, что речь в общем-то идет о старой проблеме базиса. Позиция, к которой привело рассмотрение протокольных предложений, на мой взгляд, несостоятельна. Она приводит к своего рода релятивизму, необходимо следующему из того взгляда, что протокольные предложения суть эмпирические факты, на которых затем строится здание науки.
Другими словами: когда протокольные .предложения трактуют таким образом, то сразу же возникает вопрос о достоверности, с которой можно утверждать об их истинности; и мы должны признать, что здесь возникает множество самых разных сомнений.
Например, мы встречаем в книге предложение, в котором говорится, что N. N. применил некий инструмент, чтобы проделать некое наблюдение. Мы можем при определенных обстоятельствах этому верить. Однако это предложение (и наблюдение, которое оно фиксирует) ни в коем случае нельзя считать абсолютно достоверным. Ибо возможность ошибки очень велика. N. N. мог по небрежности или ненамеренно описать что-то такое, что не репрезентирует наблюдаемый факт правильно; в залиси о нем или в печати также могли закрасться ошибки. По сути дела и допущение, что символы в книге сохраняют свою форму хотя бы на мгновение и не изменяются “сами по себе” в другие предложения, тоже есть эмпирическая гипотеза, которая, будучи гипотезой, никогда не может быть строго верифицировала. Ибо всякая верификация покоится на таких же допущениях и на предположении, что наша память не вводит нас в заблуждение по крайней мере в течение краткого временного интервала и т. д.
Это означает, разумеется, — и некоторые указывают на это почти с триумфом,—что трактуемые таким способом протокольные предложения в принципе ничем не отличаются от любых других предложений науки: они являются гипотезами и ничем другим кроме гипотез. Они не являются неоспоримыми, и их можно использовать в строительстве системы науки, пока они поддерживаются или во всяком случае не опровергаются другими гипотеза,ми. Таким образом, мы всегда оставляем за собой право изменить протокольные предложения, и коррекции очень часто и на самом деле происходят, когда мы элиминируем некоторые протокольные предложения, объявляя, что они, должно быть, явились результатом какой-то ошибки.
Даже в случае утверждений, которые мы делаем сами, не исключается принципиальная возможность ошибки. Мы допускаем, что наше сознание в тот момент, когда суждение было высказано, могло быть в состоянии спутанности и что опыт, о котором ады сейчас говорим как об опыте, который мы имели две минуты назад, может оказаться на деле галлюцинацией или чем-то, чего не было вовсе.
Таким образом, ясно, что в рамках этого взгляда протокольные предложения не имеют никакого сходства с тем, что является щелью поисков твердого базиса познания. Наоборот, в результате мы должны отказаться от исходного различения протокольных и непротокольных суждений как различения бессмысленного. Итак, мы начинаем понимать, как люди приходят к мыслит что любые предложения науки можно отобрать произвольно и назвать “протокольными предложениями” и что поэтому вопрос о том, какие именно предложения так выбираются, есть вопрос об удобстве.
Но можем ли мы согласиться с этим? Только ли в удобстве здесь дело? Не в том ли дело, откуда берутся эти особые предложения, каково их происхождение, их история? И вообще, что здесь имеется в виду цел удобством? Какова наша цель, когда мы делаем и выбираем предложения?
Цель может принадлежать только самой науке: достижение истинного описания фактов. Для нас очевидно, что проблема базиса знания состоит именно в нахождении критерия истинности. Конечно же, причиной введения термина “протокольные предложения” было прежде всего то, что он помогал выделить некоторые предложения, истинностью которых можно было бы измерить, как линейкой, истинность всех других предложений. Но, согласно только что изложенной точке зрения, этот измерительный стержень оказался бы столь же относительным, как, скажем, любые измерительные стержни в физике. И именно этот взгляд вместе с его следствиями был предложен как средство для вытравливания последних остатков “абсолютизма” в философии.
Но что тогда вообще остается в качестве критерия истинности? Поскольку предлагается не то, что все научные предложения должны согласовываться с некоторыми определенными протокольными предложениями, но скорее то, что все предложения должны согласовываться друг с другом, — с тем результатом, что каждое отдельное предложение рассматривается как в принципе могущее быть исправленным, то истина может заключаться лишь во взаимном согласии предложений.
Ill
Этот взгляд, который был в данном контексте явно сформулирован и представлен, например, Нейратом, хорошо известен в новейшей философии. В Англии его обычно называют “когерентной теорией истинности” и противопоставляют старой “корреопондентной теории”. Следует заметить, что слово “теория” здесь совершенно не подходит. Ибо наблюдения, касающиеся природы истины, явно иного характера, чем научные теории, всегда являющиеся некоторой системой гипотез.
Суть нового взгляда выражают, противопоставляя его старому: согласно традиционному взгляду, истинность предложения состоит в том, что оно согласуется с фактами; по новому взгляду—теории когеренции—истинность предложения состоит в его согласии с системой других предложений.
Я не стану здесь разбирать вопрос о том, можно ли последний взгляд интерпретировать и так, что внимание будет обращено на нечто вполне правильное (а именно, на тот факт, что в одном определенном смысле мы не можем “выйти за границы языка”, как это формулирует Витгенштейн). Скорее, я должен показать, что в той интерпретации, которая требуется настоящим контекстом, взгляд этот недостаточно убедителен.
Если истинность предложения состоит в его когеренции, или согласии с другими предложениями, нам надо ясно понимать, что имеется в виду под “согласием” и какие предложения имеются в виду под “другими”.
На первый вопрос ответить легко. Поскольку под “согласием” не может иметься в виду, что предложение, подлежащее проверке, утверждает то же самое, что другие предложения, остается только тот смысл, что они должны быть совместимыми с ним, т. е. что между ними нет противоречий. Истина состоит тогда просто в отсутствии противоречия. Однако по вопросу о том, может ли истинность быть отождествлена просто с отсутствием противоречия, нечего и спорить. Следовало давным-давно признать, что только в случае тавтологии можно уравнивать истинность (если вообще применять этот термин) и отсутствие противоречий, как, например, в случае предложений чистой геометрии. Однако в таких предложениях намеренно устранена какая-либо связь с реальностью; это лишь формулы внутри некоторого исчисления; нет смысла в случае предложений чистой геометрии спрашивать, согласуются ли они с фактами мира: они должны быть совместимыми только с аксиомами, произвольно положенными в начало (к тому же обычно требуется, чтобы они следовали из аксиом), и тогда мы называем их истинными, или правильными. Перед нами в точности то, что раньше называли формальной истиной и отличали от истины материальной.
Последняя есть истина синтетических предложений, предложений о фактах, и если мы желаем описать их с помощью, концепции отсутствия противоречий (согласия с другими предложениями), то можем это сделать, только если скажем, что они не могут противоречить очень специальным предложениям, а именно тем, которые выражают “факты непосредственного наблюдения”. Критерием истинности не может быть совместимость с любыми предложениями; согласие требуется лишь с некоторыми исключительными предложениями, которые вовсе не являются произвольно выбранными. Другими словами, отсутствие противоречий са.мо по себе — недостаточный критерий материальной истинности, речь идет скорее о совместимости с очень специальными предложениями. И для обозначения этой совместимости нет никакой причины не употреблять—я даже считаю, что это употребление в высшей степени оправданно— старого доброго выражения “согласие с реальностью”.
Поразительная ошибка “когерентной теории” может быть объяснена только тем фактом, что ее защитники и толкователи размышляли лишь о предложениях, которые актуальны в науке, и считали их своими единственными примерами. Поэтому отношение непротиворечивости было, по сути дела, достаточным, но только потому, что предложения эти имеют очень специальный характер. Они в некотором смысле (сейчас я его разъясню) “происходят” из предложений наблюдения, они “извлекаются” — можно с уверенностью использовать здесь традиционную терминологию—“из опыта”.
Если серьезно рассматривать когерентность в качестве общего критерия истинности, мы должны считать, всякого рода Сказки столь же истинными, как исторические свидетельства или утверждения в трудах по химии,—конечно, в том случае, когда в сказке нет противоречий. Я могу создать своей фантазией удивительный мир, полный чудесных приключений,—и философ, придерживающийся “теории когеренции”, должен поверить в истинность моего повествования, при условии, что я позабочусь о взаимной совместимости моих утверждений, а также приму меры предосторожности, исключив любое столкновение с обыденным описанием мира. Можно, например, поместить сцену действия на далекой звезде, что исключает возможность каких-либо наблюдений. Строго говоря, мне даже не надо принимать этих мер предосторожности; я могу с равным успехом потребовать, чтобы другие приспособились к моему описанию, а не мое описание было приспособлено к ним. Они не смогли бы тогда возразить, что, допустим, некоторое конкретное происшествие противоречит наблюдениям, ибо, согласно когерентной теории, вопроса о наблюдениях нет, а есть лишь вопрос о совместимости утверждений.
Поскольку никто не станет считать утверждения из книги сказок истинными, а утверждения из текста по физике ложными, “когерентный” взгляд оказывается совершенно несостоятельным. К когеренции должно быть прибавлено еще что-то, а именно некий принцип, в терминах которого может быть установлена совместимость; и только это станет настоящим критерием.
Если дано множество предложений, и среди них некоторые противоречат друг другу, то я могу установить согласованность несколькими способами: в одном случае, например, отбирая некоторые предложения и отбрасывая или гзменяя их, а в другом — проделывая это с предложениями, которые противоречат первым.
Таким образом, когерентная теория логически невозможна; она совершенно неспособна дать недвусмысленный критерий истины, ибо с ее помощью я могу придти к любому числу согласованных систем предложений, которые будут несовместимы друг с другом.
Единственный способ избежать этого абсурда — не позволять, чтобы какие-либо предложения отбрасывались или изменялись, но, скорее, определить те, которые следует оставить и к которым должно быть приспособлено все остальное.
IV
Таким образом, мы избавляемся от когерентной теории и приходим ко второму пункту нашего критического рассуждения, а именно к вопросу о том, все ли предложения исправимы или же есть и такие, которые нельзя поколебать. Эти последние, конечно, и образовали бы тот “базис” всего знания, который мы ищем, но не можем пока что сделать ни шагу в его направлении.
Но по какому признаку мы должны отличать эти утверждения, которые сами остаются неизменными, в то время как все другие должны быть приведены в согласие с ними? Мы будем называть их далее не “протокольными предложениями”, а “базисными предложениями”, поскольку очень сомнительно, чтобы эти предложения вообще встречались среди протоколов науки.
Самым очевидным средством будет найти искомое правило в своего рода принципе экономии, а именно, когда мы выбираем в качестве базисных предложений те, сохранение которых требует минимума изменений во всей системе предложений в целом, необходимых для того, чтобы избавить ее от противоречий.
Стоит заметить, что такой принцип экономии не позволяет нам считать какие-то утверждения базисными отныне и навеки, ибо может случиться, что с прогрессом науки базисные предложения, служившие в качестве таковых до определенного момента, прядут к вырождению, если окажется, что экономнее отказаться от них в пользу новых предложений, которые в свою очередь с этого времени (и до поры) будут играть роль базисный. Это, конечно, не является уже точкой зрения когерентности в чистом виде, а основывается на принципе экономии; для характеристики такого взгляда подошло бы также понятие “релятивности”.
Мне кажется несомненным, что представители критикуемого взгляда явно или неявно взяли в качестве ориентира именно принцип экономии: я уже заметил выше, что с точки зрения релятивности имеются вполне определенные основания, определяющие селекцию протокольных предложений, и я спросил: можем ли мы признать это?
Теперь я отвечу на этот вопрос отрицательно. На самом деле не “экономические” соображения, но совершенно другие черты отличают подлинные базисные предложения.
Процедура выбора этих предложений называлась бы экономичной, если бы состояла, скажем, в подчинении мнениям (или “протокольным предложениям”) большинства исследователей. Конечно, мы не сомневаемся в существовании некоторых фактов, например фактов географии или истории; не сомневаемся мы даже и в существовании некоторых природных законов, когда обнаруживаем, что в соответствующих контекстах их существование многократно засвидетельствовано. В этих случаях нам не приходит в голову исследовать положение дел заново. Мы соглашаемся с тем, что общепризнано. Но э.то объясняется тем фактом, что мы точно знаем способ, каким обычно делаются такие фактуальные утверждения, и что этому способу мы доверяем; дело не в том, что он согласуется с точкой зрения большинства. Наоборот, он может стать общепринятым, только если все будут чувствовать к нему одинаковое доверие. Считаем ли мы предложение исправимым или отменимым и в какой степени, зависит единственно от его происхождения, а вовсе не от того (за исключением очень специальных случаев), требует ли его сохранение коррекции многих других предложений и возможной реорганизации всей системы знания в целом. Прежде чем применять принцип экономии, следует знать, к каким предложениям он должен применяться. И если бы принцип экономии был единственным, решающим правилом, то ответ мог бы быть только таким: ко всем, которые утверждаются (или когда-либо утверждались) с какой бы то ни было претензией на правильность. На деле фразу “с какой бы то ни было претензией на правильность” следует опустить, ибо как бы мы отличали такие предложения от тех, которые утверждаются совершенно произвольно, в качестве шуток или с целью обмана? Это различение не может быть даже сформулировано, если не принимать во внимание происхождение предложений. Так мы снова обнаруживаем, что пришли к вопросу об их природе. Без классификации предложений по их происхождению любое применение принципа экономии будет абсурдным. Но как только предложения изучены в том, что касается их природы, тут же становится очевидным, что мы тем самым уже упорядочили их по степени правильности и что места для применения принципа экономии уже не осталось (кроме некоторых очень специальных случаев в еще формирующихся областях науки). Мы также можем видеть, что такое упорядочение указывает путь к базису, поиском которого мы занимаемся.
V
Здесь, конечно, нужна величайшая тщательность. И.бо мы пустились в путь по дороге, которой шли со времен античности все те, кто когда-либо искали последние основания истины. И они неизменно терпели поражение, стремясь достигнуть цели. Упорядочивая предложения по их происхождению (делая это для оценки их достоверности), я начинаю с того, что отвожу особое место тем из них, которые делаю сам. На втором месте предложения, принадлежащие прошлому: поскольку их достоверность может быть ослаблена “ошибками памяти”, то чем они отдаленнее по времени, тем более ослабляется их достоверность. С другой стороны, предложения, которые располагаются на вершине и не подлежат никакому сомнению, — это те, которые выражают факты нашего собственного “восприятия” или чего-то в этом роде. Такие предложения кажутся простыми и ясными, однако несмотря на это, философы оказывались в безнадежно запутанном лабиринте, как только делали попытку использовать их в качестве основания всего познания. Частями этого запутанного лабиринта являются, например, те формулировки и дедукции, которые находились в центре бесчисленных философских диспутов по темам: свидетельство внутреннего восприятия”, “солипсизм”, “солипсизм настоящего момента”, “достоверность самосознания” и т. д. Картезианское cogito ergo sum—самая известная формулировка, к которой привел этот путь — конечный пункт, и к нему приблизился уже Августин. Что касается cogito ergo sum, мы наконец разобрались, в чем тут дело: мы знаем, что это просто псевдоутверждение, которое не становится подлинным, даже если выражать его в форме “cogitatio est”—“содержания сознания существуют”. Такое утверждение, само по себе ничего не выражающее, не может ни в каком смысле служить базисом чего бы то ни было. Оно не является познавательным, и на нем ничего не основывается. Не может оно и придавать достоверность какому-то познанию.
Существует поэтому большая опасность, что, следуя по указанному пути, мы придем к пустым словесам вместо искомого базиса. За критической теорией протокольных предложений стоит на самом деле желание избежать этой опасности. Но предложенный ею выход неудоветворителен. Его существенный недостаток состоит в игнорировании различия предложений по рангу, что выражается яснее всего в том факте, что для Системы науки, которая принимается за “правильную”, единственно решающее .значение в конце концов имеют лишь наши собственные утверждения.
Теоретически представимо, что мои собственные наблюдения никак не подкрепляют утверждений, которые делают о мире другие люди. Возможно, что все книги, которые я читаю, все учителя, которых слушаю, пребывают в полнейшем согласии, никогда не противоречат друг другу, однако при этом их утверждения просто несовместимы с большей частью моих утверждений наблюдения. (Некоторые трудности будут сопровождать в этом случае проблему изучения языка и его употребления в коммуникации, но они могут быть устранены с помощью определенных допущений, касающихся тех мест, в которых возникают противоречия.) Согласно критикуемому взгляду, я в этом случае должен просто пожертвовать своими “протокольными предложениями”, ибо им будет противоречить подавляющее большинство других предложений, которые сами находятся во взаимном согласии, и невозможно ожидать, что они будут исправлены соответственно моему собственному ограниченному и фрагментарному опыту.
Но что же тогда произойдет? Прежде всего, я ни при каких обстоятельствах не откажусь от моих собственных предложений наблюдения. Наоборот, я могу принять только систему знания, в которую они входят без искажения. И я всегда могу построить такую систему. Мне только нужно считать других людей сонными идиотами, в сумасшествии которых прослеживается замечательная метода, или—если выражаться более объективно—я оказал бы, что другие живут в мире, который отличается от моего и имеет ровно столько общего с моим миром, чтобы возможно было достигнуть понимания средствами одного и того же языка. В любом случае независимо от того, какую картину мира я рисую, я всегда буду проверять ее истинность в терминах моего собственного опыта. Я никому и никогда не позволю отнять у меня эту опору: мои собственные предложения наблюдения всегда будут последним критерием. И я буду восклицать: “Что я вижу, то вижу!”
VI
В свете этих предварительных критических замечаний становится ясно, где следует искать решения этих трудностей: мы должны идти дорогой Картезия—до тех пор, пока она хороша и проходима, но постараться затем избежать ловушки и тому подобной чепухи. Мы достигнет этого, прояснив для себя самих ту роль, ;которую в реальности играют предложения, выражающие “непосредственно наблюдаемое”.
Что в действительности скрывается за словами об их “абсолютной достоверности?” И в каком смысле можно считать их последним основанием всего познания?
Разберем сначала второй вопрос. Вообразим, что я сразу же фиксирую каждое наблюдение—и в принципе неважно, делается это на бумаге или в памяти,—и затем начинаю с этого пункта построение науки. В таком случае я бы имел дело с подлинными “протокольными предложениями”, которые стоят по времени в начале познания. Из них постепенно возникали бы остальные предложения науки—посредством процесса, называемого “индукцией”, который состоит ни в чем ином, как в том, что протокольные предложения стимулируют или индуцируют выдвижение пробных обобщений (гипотез), из которых логически следуют эти первые предложения, а также бесконечное число других. Если же эти другие предложения выражают то же самое, что и более поздние предложения наблюдения, полученные при вполне определенных условиях, которые заранее точно оговорены, то гипотезы считаются подтвержденными — если не появляется никаких предложений наблюдения, которые противоречат предложениям,-извлеченным из гипотез, и, таким образом, самим гипотезам. Если этого не происходит, мы полагаем, что натолкнулись на закон природы. Индукция, таким образом, есть не что иное, как методически проводимое угадывание—психологический, биологический процесс, течение которого не имеет, конечно же, ничего общего с “логикой”.
Такова схема актуальной научной процедуры. Очевидно, какую роль играют в ней предложения о “непосредственно воспринятом”. Они не тождественны тем, которые записываются или запоминаются,—тем, которые называются “протокольными предложениями”,—но они являются поводом для их образования. Протокольные предложения в книге или в памяти, как мы давным-давно признали, можно сравнить с гипотезами. Ибо когда мы имеем перед собой такого рода предложение, мы можем лишь допускать, что оно истинно, что оно согласуется с предложениями наблюдения, которые его порождают. (По сути дела оно может и не вызываться предложениями наблюдения, а извлекаться из той или иной игры.) То, что я называю предложением наблюдения, не может быть тождественно настоящему протокольному предложению, хотя бы уже по той причине, что его вообще нельзя записать. Этот момент мы сейчас и обсудим.
Итак, в схеме построения знания, которую я обрисовал, роль предложений наблюдения заключается прежде всего в том, что они стоят по времени в начале всего процесса, стимулируя его и подвигая. Насколько их содержание переходит в знание, остается в принципе поначалу неопределенным. Таким образом, вполне можно увидеть в предложениях наблюдения главный источник всего познания. Но следует ли описывать их как базис, как последнее достоверное основание? Вряд ли это так, ибо данный “источник” находится в очень сомнительном отношении к зданию науки. Но в дополнение к этому мы понимаем, что имеем дело со схематическим упрощением реального процесса. В реальности то, что выражается в протоколах, находится в менее тесной связи с наблюдаемым и в целом не следует предполагать, что между наблюдением и “протоколом” могут незаметно встать какие-то чистые предложения наблюдения.
Но утверждениям о непосредственно воспринятом принадлежит и вторая функция—“констатации”, как мы можем их назвать, а точнее, подкрепления гипотез, их верификации.
Наука делает предсказания, которые “опыт” проверяет. Ее существенной функцией является предсказание. Она говорит, к примеру: “Если в такое-то и такое-то время вы посмотрите в телескоп, направленный туда-то и туда-то, вы увидите, что световая точка (звезда) пересеклась с черной риской (перекрестием)”. Допустим, что, выполняя эти инструкции, мы действительно сталкиваемся с предсказанным опытом. Это означает, что мы получаем предвиденную констатацию, мы высказываем ожидаемое суждение наблюдения, мы получаем тем самым ощущение свершения, особого удовлетворения. Вполне можно сказать, что предложения констатации, или наблюдения, осуществили свою истинную миссию, как только мы получили это особого рода удовлетворение.
А оно приходит в тот самый момент, когда имеет место констатация, когда делается утверждение наблюдения. Это чрезвычайно важно. Ибо тогда функция утверждений о непосредственно воспринятом сама принадлежит непосредственно настоящему. На деле мы видели, что у них нет, так сказать, длительности, что в тот самый момент, когда они уходят, в нашем распоряжении остаются надписи, следы в памяти, которые могут играть лишь роль гипотез и потому лишены последней достоверности. Нельзя построить никакой логически приемлемой структуры на констатациях, ибо они ускользают в тот самый момент, когда мы начинаем строить. Если они находятся в начале процесса познания, то логически бесполезны. Другое дело, если они находятся в конце; они приводят верификацию (или также фальсификацию) к завершению, и в самый момент их появления они уже выполнили свое назначение. Логически от них ничего более не зависит, из них не делается никаких заключений. Они абсолютно окончательны.
Разумеется, психологически и биологически сразу вслед за удовлетворением, которое они создают, возникает новый процесс познания: гипотезы, верификация (которых заканчивается этим удовлетворением, считаются защищенными, ищутся формулировки более общих гипотез, выдвижение догадок и поиск универсальных законов продолжаются. Предложения наблюдения образуют начало и стимул для тех событий, которые следуют за ними во времени, в указанном выше смысле,
Мне думается, что эти соображения бросают новый и ясный свет на проблему “последнего базиса познания, и мы видим, каким образом происходит строительство системы познания и какова роль “констатаций” в этом процессе.
Познание прежде всего служит жизненным нуждам. Чтобы сориентироваться в окружении и приспособить свои действия к событиям, человек должен в какой-то степени уметь предвидеть события. Для этого он использует универсальные предложения и может использовать их только в том случае, если то, что предсказывается, случается на самом деле. Эта характеристика познания применима и к науке: единственное отличие состоит в том, что наука не служит более задачам жизни и научное знание не ищется с целью его практического использования. Когда предсказание подтверждено, цель науки достигнута: радость познания есть радость верификации, ощущение триумфа, если догадка оказывается верной. И именно эту радость доставляют нам утверждения наблюдения. В них наука как будто достигает своей цели: ради них она и существует. Вопрос, скрытый за проблемой абсолютно достоверного базиса познания, есть, видимо, вопрос о правомерности этого чувства удовлетворения, которое наполняет нас при верификации. Сбылись ли наши предсказания? В каждом конкретном случае верификации или фальсификации “констатация” недвусмысленно отвечает “да” или “нет”, наполняя нас радостью свершения или же разочарованием. Констатации являются окончательными.
“Законченность”—очень подходящее слово для обозначения функции предложений наблюдения. Они суть абсолютно конечные. В них на данном этапе выполняется задача познания. Новая задача начинается вместе с удовольствием, которое является кульминацией, с гипотезами, которые остаются позади, однако это их не касается. Наука не покоится на этих предложениях, но ведет к ним, и они говорят о том, что наука делала это правильно. В реальности они—абсолютные фиксированные точки; радость приносит то, что мы можем достигать их, даже если не можем на них опираться.
VII
В чем состоит эта фиксированность? Мы возвращаемся тем самым к отложенному вопросу: в каком смысле можно говорить о предложениях наблюдения как об “абсолютно достоверных”?
Сначала окажу о совершенно другом типе предложений, а именно об аналитических предложениях: это прольет какой-то свет на поставленный вопрос. Затем я сопоставлю их с “констатациями”. В случае аналитических предложений хорошо известно, что вопрос об их правильности не составляет проблемы. Они таковы a priori: нельзя, не следует и пытаться искать опытных данных для доказательства их правильности, ибо они ничего не говорят об объектах опыта. Поэтому они обладают лишь “формальной истинностью”, т. е. “истинны” не потому, что правильно выражают какой-то факт, а потому, что правильно построены, т.е. согласуются с нашими произвольно установленными определениями.
Однако некоторые философы считали себя обязанными спрашивать: “Да, но как быть в индивидуальном случае, согласуется ли некоторое предложение с определением или нет, является ли оно на самом деле аналитическим и может ли поэтому претендовать на бесспорность? Не должен ли я в таком случае помнить эти определения, помнить смысл всех слов, которые используются, когда я говорю, слышу, читаю предложения? Могу ли я быть уверен, что моих психологических сил достаточно для этого? Не получится ли так, например, что в конце предложения я позабуду начало или неправильно его запомню? Не должен ли я согласиться, что в силу психологических причин я никогда не могу быть уверен также и в истинности аналитического суждения?”
На это имеется следующий ответ: возможность того, что психический механизм подведет, всегда имеется, но выводы, которые из этого следуют, не описываются адекватно теми скептическими вопросами, которые были перечислены только что.
Возможно, что из-за слабой памяти и тысячи других причин тмы не понимаем “предложения или понимаем его неверно (т.е. не понимаем его смысловой направленности)—но что это озаначает? Так, если я не понял предложения, то оно является для меня не предложением, но лишь рядом слов, звуков или письменных знаков. В этом случае проблемы нет, ибо только о предложении, а не о бессвязном ряде слов, можно спрашивать, является ли оно аналитическим или синтетическим. Однако если я неверно интепретировал ряд слов, но все же интепретиро-вал его как предложение, то я тогда знаю именно об этом предложении, является ли оно аналитическим или синтетическим и, следовательно, правильным a priori или же в силу других причин. Нельзя думать, что я мог бы постичь предложение как таковое и вое же сомневаться в его аналитичности. Ибо если оно аналитическое, я понял его только тогда, когда понял его как аналитическое. “Понять” не означает ничего иного, как прояснить правила, по которым употребляются слова; но именно эти правила употребления и делают предложения аналитическими. Если я не знаю, образует комплекс из слов аналитическое суждение или нет, это просто означает, что в данный момент я не знаю правил употребления; что, следовательно, я просто не понял предложения. Таким образом, дело в том, что или я совсем ничего не понял, и тогда сказать больше нечего, или я знаю, является ли то предложение, которое я понимаю, синтетическим или аналитическим (что, разумеется, не предполагает, что эти слова витают передо мной, даже что я знаком с ними). В случае аналитического предложения я сразу знаю, что оно правильно, что оно обладает формальной истинностью.
Выраженное выше сомнение в правильности аналитических предложений было, следовательно, неоправданным. Я, конечно, могу сомневаться, правильно ли я уловил смысл какого-то комплекса знаков и даже могу ли я вообще понять смысл какой-либо последовательности слов. Но я не могу задавать вопроса о том, могу ли я удостоверить правильность аналитического предложения. Ибо понять его смысл и установить его априорную правильность для аналитического предложения—один и тот же процесс. В противоположность этому синтетическое предложение характеризуется тем, что я ни в малейшей мере не знаю, истинно оно или ложно, если я удостоверил только его смысл. Его истинность определяется лишь сравнением с опытом. Процесс осмысления здесь совершенно отличен от процесса верификации.
Есть только одно исключение. И мы возвращаемся здесь к нашим “констатациям”. Они всегда имеют форму “здесь теперь так и так”, например: “здесь совпадают две черные точки”, или “здесь желтое граничит с синим”, или “здесь сейчас больно” и т. д. Общим для всех этих утверждений является то, что в них входят демонстративные термины, имеющие смысл прямого жеста, т. е. правила их употребления учитывают, что при построений предложений, в которых они встречаются, имеется некоторый опыт и внимание направлено на что-то наблюдаемое. То, что обозначают такие слова, как “здесь”, “теперь”, “это вот”, не может быть передано только с помощью общих определений в словах; должно быть их соединение с указаниями или жестами. “Это вот” имеет смысл только в связи с каким-то жестом. Следовательно, чтобы понять смысл такого-предложения наблюдения, следует одновременно выполнить жест, нужно каким-то образом указать на реальность.
Другими словами, я могу понять смысл “констатации”, только сравнивая ее с фактами, осуществляя таким способом процесс, который необходим для верификации всех синтетических предложений. В то время как в случае всех других синтетических предложений установление смысла отделено, отличимо от установления истинности, в случае предложений наблюдения они совпадают, как и в случае аналитических предложений. Как бы ни отличались, следовательно, “констатации” от аналитических предложений, общим для них является то, что их понимание есть в то же время их верификация: я схватываю их смысл одновременно с их истинностью. В случае констатации так же неосмысленно спрашивать, не обманываюсь ли я в ее истинности, как и в случае тавтологий. В обоих случаях мы имеем дело с абсолютной правильностью. Однако если аналитическое, тавтологическое предложение лишено содержания, предложения наблюдения дают нам чувство удовлетворения от подлинного знания о реальности,
Надеюсь, ясно, что все здесь зависит от характеристики непосредственности, свойственной предложению наблюдения, которой эти предложения обязаны своей значимостью или незначимостью, значением абсолютной правильности или незначимостью бесполезности.
Непонимание этого обусловило большую часть неудач в постановке проблемы протокольных предложений—то, с чего мы начали. Если я констатирую “здесь теперь синее”, то это не то же самое, что протокольное предложение: “М. Ш. воспринял синее такого-то апреля 1934 г. в такое-то и такое-то время и в таком-то и таком-то месте”. Последнее предложение — это гипотеза, и как таковое оно всегда недостоверно. Оно тождественно “М. Ш. ... (здесь должны быть указаны время и место) констатировал: “Здесь теперь синее”. А то, что это предложение не тождественно констатации, которая в него входит, ясно. В протокольных предложениях всегда есть упоминание о вооприятиях (либо их мысленно добавляют—тождество личности воспринимающего наблюдателя важно для научного протокола), а в констатациях они никогда не упоминаются. Подлинная констатация не может быть записана, ибо как только я надпишу демонстративы “здесь” и “теперь”, они теряют свой смысл. Их нельзя заменить и указанием времени и места, ибо как только мы попытаемся это сделать, в результате, как мы видели, неизбежно получится подстановка: вместо предложения наблюдения мы будем иметь противоположное предложе-ние, которое как таковое имеет совершенно иную природу.
VIII
Думаю, что теперь проблема базиса познания прояснена.
Если наука берется как система предложений, логический интерес к которой ограничивается логическими связями этих предложений, на вопрос о базисе, который в этом случае превращается в “логический” вопрос, можно ответить совершенно произвольным образом. Ибо мы свободны определять базис так, как нам захочется. В абстрактной системе предложений нет ни первичного, ни вторичного. К примеру, наиболее общие предложения науки, т. е. те, которые обычно отбираются в качестве аксиом, могут считаться ее последним основанием; но это название с тем же успехом можно оставить .за самыми частными предложениями, которые более или менее соответствуют записанным протоколам. Возможен и любой другой выбор. Но все предложения науки—(как коллективно, так и индивидуально—являются гипотезами, если мы рассматриваем их с точки зрения их истинностного значения, их правильности.
Если внимание направлено на отношение науки к реальности, система предложений науки видится такой, какова она в реальности, а именно как средство ориентирования среди факторов, как достижение радости констатации, чувства окончательности. Проблема “базиса” автоматически превращается в проблему несомненного пункта встречи познания и реальности. Мы знакомимся с этими абсолютно фиксированными точками встречи, констатациями, в их индивидуальности: это единственные синтетические предложения, не являющиеся гипотезами. Они никоим образом не лежат в основе науки; но, подобно языкам пламени, познание как бы достигает их, прикасаясь к каждому лишь на мгновение и затем сразу же их поглощая. Набрав сил, огонь познания охватывает и остальное.
Эти моменты свершения и горения—самое существенное. Весь свет познания идет от них. Поисками источника этого света философ на самом деле и занят, когда он ищет последний фундамент познания.
Аналитическая философия. Избранные тексты. – М., изд-во Московского университета, 1993. С. 28-49.